Вскоре сравнительно безмятежную жизнь киевлян потрясли события вокруг Киево-Печерской лавры. Газеты и радио сообщили, что какой-то инок, заманив в дальние пещеры девушку, изнасиловал, а затем разрубил ее на части топором. В печати появились страшные фотографии расчлененного женского тела, топора преступника и самого инока — длинноволосого, худого, с безумными глазами. Готовился шумный судебный процесс со множеством свидетелей и жертв «похотливых» монахов. Создавалась чудовищная картина злодеяний, якобы творившихся под сенью золотых куполов лаврской обители.
Возможно, теперь, в условиях гласности,, удастся выяснить, что же тогда произошло. Действительно ли за стенами монастыря творились темные дела или же какой-то частный случай был использован для организации шумного процесса, предварившего новое наступление на церковь? Со стародавних времен Киево-Печерская лавра почиталась не только на Украине, но и во всей Российской империи как величайшая святыня. То, что, несмотря на интенсивную антирелигиозную пропаганду и многолетние гонения против священников, разрушение церквей и ликвидацию множества монастырей, лавра уцелела и продолжала пользоваться у населения большим авторитетом, требовало, по мнению властей, ее дискредитации. Преступление инока оказалось как нельзя кстати. Он подвернулся желанным поводом для развертывания яростной кампании против лавры. Процесс над злоумышленником был открытым. На него, как на представление, водили делегации с предприятий, студентов, крестьян из соседних деревень. Были организованы «требования трудящихся» о немедленном закрытии «гнезда разврата и кровавых преступлений», об отправке монахов в трудовые лагеря для перевоспитания. По крайней мере часть населения удалось настроить против монастыря, и лавру преобразовали в этнографический музей.
Письма отца, очень редкие, мы ждали с нетерпением. Из них, конечно, было невозможно узнать, что с ним происходит. Но, получая их из Лукьяновской тюрьмы, мы хотя бы догадывались, что разбор «дела», по которому его «забрали», еще не закончен. В остальном же он старался подбодрить нас, уверяя, что скоро увидимся, советовал не падать духом, а мне — получше учиться в школе.
В начале марта пришла от него весточка, сильно нас взволновавшая. Отец сообщал, что следствие заканчивается и что ему в этой связи обещали свидание с семьей. Радость и боль сменялись в моей душе.
— Когда и где мы его увидим? — спрашивал я маму. — Я не смогу перенести, если после короткой встречи мы, быть может, потеряем его навсегда…
Зная свою беззащитность перед внутренними эмоциями и склонность к безудержным слезам, я даже боялся этого свидания. Хватит ли у меня сил держаться мужественно и не разрыдаться в присутствии отца, которому и без того нелегко? Перед свиданием мама напичкала меня валерианкой и бромом в надежде, что я под воздействием лекарств стану менее чувствительным.
Встреча была назначена в управлении ГПУ на улице Розы Люксембург, которая шла параллельно нашей улице Карла Либкнехта. Здесь оба германских революционера-мученика были рядом, как и тогда у Ландверканала в Берлине, где в 1919 году нашли смерть. По иронии судьбы в подвалах дома на улице Розы Люксембург находили смерть и русские революционеры, и эмигрировавшие в СССР немецкие коммунисты вроде Пауля Радештока из нашей школы — невинные жертвы сталинских репрессий. Не такая ли участь ждет и моего отца, думал я, подходя к зловещему зданию, над фронтоном которого можно было бы высечь надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий…»
Постовой нашел в лежавшем на столике списке наши имена, предложил подождать и доложил кому-то по телефону. Через несколько минут к нам вышел человек в штатском — Следуйте за мной, — сухо сказал он и стал подниматься по лестнице.
Пройдя по длинному коридору со множеством дверей, завернули за угол. Сопровождающий ввел нас в небольшую комнату с окном, зашторенным легкой тканью, пропускавшей свет снаружи. Посредине находился небольшой стол и по два стула с каждой стороны. Мы с мамой сели рядом. Сопровождающий вышел, и мы остались одни. Я хотел что-то сказать, но мама предупреждающе приложила палец к губам. Тут повсюду уши, сообразил я. Ждали довольно долго, сдерживая волнение. Наконец дверь открылась, и вошел отец. Я до крови впился зубами в губу и ногтями в ладони, причиняя себе физическую боль, чтобы не выдать душевную.
Отец очень исхудал и осунулся. Волосы еще больше поседели, только усы, как прежде, черные. Мешки под глазами сильно обвисли. Цвет лица серый от долгого пребывания в камере. Все же он старался казаться бодрым. В драматические моменты он всегда стремился вселить в нас мужество. Но мне от его вида стало еще труднее держать себя в руках. Отца сопровождал маленький человечек в военной форме и портупее, в петлицах по две шпалы, что означало довольно высокий ранг. Волосы у него были рыжие, вьющиеся и, похоже, давно не чесанные.
— Следователь Фукс, Абрам Иосифович, — представился он.
Он предложил отцу сесть за стол напротив мамы и сам расположился рядом. Отец протянул ладони над столом и взял мамины руки в свои. Потом так же обхватил мои кисти и крепко их сжал.
— Вот, наконец-то, мы и увиделись, — начал он, стараясь изобразить на лице беззаботную улыбку. — Вы видите, что я в полном порядке, но, конечно, очень по вас соскучился. Рассказывайте, как вы живете
— Мишенька, я уже отчаялась и не могла дождаться этой встречи, — воскликнула мама, позволив эмоциям прорваться. Но быстро преодолела волнение и более спокойным тоном стала рассказывать о нашем житье-бытье, не в меру его приукрашивая.
Отец принялся расспрашивать меня о школе, об отметках и похвалил за то, что я довольно успешно завершаю шестой класс.
— Теперь, — сказал он, — ты должен проявить себя еще лучше в седьмом, твоем последнем классе, и закончить школу одним из первых. Если я здесь задержусь, тебе придется стать кормильцем семьи…
Следователь Фукс как-то странно хмыкнул, а меня эти слова укололи до боли. Неужели отец и через год не вернется к нам? Неужели именно об этом он нам дает понять?
Мама восприняла папины слова так же, как и я. Она стала нервно уверять, что у нас все в порядке, чтобы он о нас не беспокоился. Потом вдруг сказала:
— Мы уверены, что наши советские органы правосудия во всем разберутся. Они не сделают зла невиновным. Вот после долгой разлуки мы встретились. А я уже и не надеялась на это. Все выяснится, и ты вернешься к нам. Я в этом уверена… Действительно ли она верила в это? Или просто хотела подбодрить отца, а главное, польстить следователю Фуксу? Вряд ли ее уловка могла иметь успех. Но через несколько минут Фукс заявил, что оставляет нас одних для прощания и вышел из комнаты. Отец подхватил мамину мысль:
— Да, да, конечно, у нас невиновных не осуждают. Я тоже верю, что меня отпустят…
Говоря это, он снова сжал мамины руки, и я заметил, как у него между пальцами проскользнула в мамину ладонь туго скрученная в трубочку бумажка.
— Береги себя, Мишенька, — громко, как бы имея в виду подслушивающих нас за дверью, произнесла мама. — О нас не волнуйся. Все устроится, и мы вновь соединимся…
Мы еще немного поговорили о всяких малозначащих мелочах.
Вошел Фукс и заявил, что свидание окончено. Мы обнялись, и я в волнении даже не заметил, как ушел отец. Просто мы вдруг оказались одни. Я не мог более сдерживать свои чувства и громко разрыдался. Появился все тот же человек в штатском и проводил нас к выходу. Дежурный солдат сделал отметку в списке, и мы очутились на улице. Дома мама развернула записку. Там мелким, очень красивым папиным почерком высококвалифицированного чертежника были выведены несколько строчек: «Никаких ложных признаний у меня не вырвали. Все обвинения рассыпались. «Дело» распалось. Теперь либо все равно сошлют… либо выпустят. Целую».
Мы не знали, радоваться или печалиться. Но чувствовали, что так или иначе мучащая нас неизвестность скоро окончится.
Прошел еще месяц — с поездками в Лукьяновскую тюрьму, со стоянием в очереди у окошечка для передачи, в ожидании рокового известия…
Нам теперь редко звонили по телефону. Порой аппарат молчал неделями. Но вот в середине апреля раздался звонок. Я взял трубку. Незнакомый голос осведомился, кто говорит. Я назвал себя.
— Передай матери, — послышалось в трубке, — что завтра в одиннадцать утра ей следует быть на улице Розы Люксембург в управлении ГПУ. Понятно?
— Понятно, — ответил я, охваченный волнением.
Придя вечером домой и узнав о звонке, мама засуетилась. Нарезала ломти хлеба и принялась сушить их в духовке. Стала собирать теплые вещи: свитер, несколько пар шерстяных носков, вязаный толстый шарф, валенки, меховую шапку. Все это делала молча, сосредоточенно. Я забеспокоился:
— Зачем ты это? А может, папу выпустят?
— Не говори так, — резко оборвала она меня. — Лучше ждать худшего, иначе не вынесу…
Утром встали рано и с нетерпением ждали, когда же стрелки часов покажут половину одиннадцатого. Чемоданчик с вещами, сухарями и кое-какими продуктами давно стоял собранный. Мама подхватила его, и мы направились к зданию ГПУ. Вошли внутрь. Нас, как и в прошлый раз, проводили в ту же комнату на втором этаже. Ожидать пришлось недолго. Отца, как и тогда, сопровождал следователь Фукс. Мы с мамой стояли в нерешительности. Отец, слегка улыбаясь, молчал. Наконец Фукс обратился к маме:
— Вы напрасно принесли чемодан. Придется его взять обратно…
Сердце у меня упало. Неужели даже теплых вещей отцу не позволят взять с собой в ссылку? Или же ему грозит нечто более страшное — отправят туда, где человеку уже ничего не понадобится… Между тем Фукс, выдержав паузу, продолжал:
— Мы тщательно разобрались в обвинениях, предъявленных Михаилу Павловичу. Его оклеветали. Никаких противозаконных действий он не совершал. Мы приносим ему извинения и поздравляем его с возвращением домой и с восстановлением на работе. Это было недоразумение. Считайте, что ничего не произошло. И ты тоже, — обратился Фукс ко мне, — знай, что твой отец не был даже под следствием и не было никакого ареста. Повторяю, его просто пригласили сюда для выяснения возникшего недоразумения…
Я остолбенел от неожиданности. Мама тоже никак не могла поверить в то, что мы услышали. Значит, отец свободен! И не только свободен, но вроде бы с ним ничего и не произошло. И даже на работе он восстановлен! Мама обняла отца, расцеловала его. Потом подошла к Фуксу и, пригнувшись, чмокнула его в щеку. Я, подпрыгнув, повис у отца на шее. Сердце билось молотом: ведь пришло такое счастье и так неожиданно. А мы готовились к самому худшему…
Отец довольно холодно попрощался с Фуксом. Меня это даже покоробило. Все это время Фукс с таким участием нам улыбался. Он, казалось мне, тоже радуется, что наше тяжелейшее испытание окончилось. В конце концов следователь ГПУ тоже человек. Я готов был простить его, даже если он порой плохо обращался с отцом. Только потом мы узнали, что, добиваясь «признаний», отца жестоко избивали, заставляли сутками стоять в узком карцере, лишали сна, сажали в одну камеру с уголовниками, подвергали и более изощренным пыткам. Но он обладал несокрушимой волей и атлетическим телосложением. Это помогло ему вынести все издевательства. Он много раз терял сознание, но не подписал ни одной бумажки, которые ему подсовывал следователь. Очень нехотя и не за один раз он рассказал нам о пережитом в тюрьме. Отец заставил нас с мамой поклясться, что мы никогда никому не будем говорить об этом. Дело не только в том, что с него взяли расписку о «неразглашении». Отец понимал, что знание его тайны ставит и нас под угрозу. Меня потрясла его исповедь. Трудно было во все это поверить. Я находил утешение и объяснение происшедшего в том, что только особенно извращенные и злобные следователи позволяют себе так обращаться с людьми.
Казалось чудом, что отца выпустили, причем без всяких отягощающих его дальнейшую жизнь последствий. Такое случалось крайне редко.
Такое сочетание слов — голод на Украине — раньше казалось немыслимым. Богатейший край, располагающий плодородными землями, несметными природными богатствами, трудолюбивым народом, Украина, которая даже в годы гражданской войны и «военного коммунизма» хотя и скудно, но все же оказалась способной прокормить себя, страна, где с началом нэпа потребовался всего один урожай, чтобы накормить людей, и вдруг — голод! Да еще в мирное время! Осенью 1929 года, когда мы вернулись в Киев из поездки на юг, никто не мог и подумать, что такое может случиться. Вокруг по-прежнему царило изобилие. На каждом углу — лотки с фруктами и овощами, магазины — частные и государственные — полны продуктов и товаров. На Крещатике прогуливаются разодетые пары, кинотеатры, рестораны, кафе, бильярдные по вечерам заполняет развлекающаяся публика. Правда, и здесь время от времени на улицах появляются «мешочники» — беглецы из деревень, где достигнуты особые «успехи» в коллективизации. Но их считают раскулаченными деревенскими богатеями, наказанными за противодействие властям. А появившаяся в газетах статья Сталина «Головокружение от успехов» создает впечатление, что эксцессы на селе, о которых ходят слухи, дело рук не в меру ретивых функционеров. Теперь, после того как их одернул сам Генеральный секретарь, они поумерят свой пыл и все образуется. Город жил своей жизнью, не подозревая, что скоро на него, как и на всю страну, обрушится страшная беда…
Наш седьмой класс пополнился несколькими новыми учениками. Их семьи переехали в Советский Союз из Германии, где нарастала угроза захвата власти нацистами. В декабре в Харькове созывается общеукраинский пионерский слет, участвовать в котором пригласили и нашу школу. Геноссе Пауль, наш пионервожатый, решил выдать свою группу за германских пионеров. Впрочем, возможно, он действовал по подсказке киевского комитета комсомола. Тогда подобные мистификации широко практиковались. Например, на каждой крупной конференции неизменно выступали «посланцы Кантонской коммуны». Их представляли как только что прибывших из Китая, хотя они давно жили в России. Кантонская коммуна была тогда у всех на устах, и каждый хотел иметь китайца в президиуме. Что касается нас, то в какой-то мере идея Пауля соответствовала действительности. Новички и в самом деле были германскими пионерами. Они совсем недавно приехали к нам и даже привезли свое знамя. Да и сам Пауль был настоящим саксонцем. Ну а мы, хоть и не немцы, вполне могли за них сойти. Пауль строго наказал нам во время поездки делать вид, будто мы не понимаем по-русски, и объясняться только на немецком. О том, что в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, направляется делегация германских пионеров, заранее оповестили по всему маршруту. Мы ехали поездом, занимая отдельный вагон. На станциях по пути следования нас встречали местные пионеры и комсомольцы с оркестрами, знаменами, цветами. На перроне проводились летучие митинги с нашими короткими речами на немецком языке. Потом, как принято говорить в таких случаях, «завязывались дружеские беседы», которые сводились к тому, что мы на все вопросы потрясали сжатым кулаком и выкрикивали: «Рот фронт, товарищ!» Сперва я чувствовал себя неловко, разыгрывая эту комедию. Но постепенно вошел во вкус и даже на многолюдном митинге в Харькове произнес пламенную антинацистскую речь, сорвав бурные аплодисменты. Нас по двое разместили на квартирах харьковских пионеров, и вечером, когда вся семья собиралась вокруг самовара, наступало самое трудное испытание. Приходили соседские дети посмотреть на «зарубежных пионеров». Не зная немецкого, они сопровождали беседу жестикуляцией, стараясь объяснить, о чем идет речь. Мы же, отлично их понимая, должны были делать вид, будто до нас ничего не дошло. Мы с трудом сдерживали готовые вырваться русские слова. Хорошо, что у нас с моим другом Зюнькой оказалась отдельная спальня. Мы очень боялись заговорить во сне. Для нас это была игра, и мы, оставаясь одни, потешались над тем, как дурачили всех вокруг. Но позднее, поразмыслив, я пришел к выводу, что геноссе Пауль и другие наши наставники сыграли с нами скверную шутку: по сути, они учили нас врать, притворяться, лицемерить. Ничего забавного в этом не было. Но, возможно, такой своеобразный опыт подготовил нас к ожидавшему всю страну будущему, когда пришлось говорить одно, а думать другое. Отец часто ездил в командировки в Харьков и привозил оттуда гостинцы, красиво оформленные книги, что-нибудь из одежды. В свободное утро перед отъездом я тоже решил купить для дома какой-либо сувенир. Зашел в один магазин, другой, третий. Повсюду полки были пусты. Я не мог понять, что происходит. В Киеве всего было полным-полно. А тут, в столице, хоть шаром покати. Решил пообедать в ресторане — там тоже, кроме яичницы, все строчки в меню оказались вычеркнутыми. Ночным поездом мы вернулись в Киев. Дома я рассказал о том, что происходит в Харькове, и получил от мамы ответ:
— Пока ты ездил, у нас тоже все исчезло. Куда подевалось, ума не приложу…
Мы еще не знали, что происходит «великий перелом» и началась эпоха сплошной коллективизации. Как ножом отрезало короткую нэповскую передышку. Курс на «ликвидацию кулака как класса», а фактически на уничтожение всех индивидуальных хозяйств взбудоражил население. Начались панические закупки всего, что попадало под руку. Власти со своей стороны блокировали снабжение. В итоге за несколько дней рынок оказался опустошенным. Дело усугубилось тем, что началось массовое закрытие частных предприятий, ликвидировались кустарные мастерские, булочные, кафе.
Чтобы «стабилизировать» положение, Сталин принялся закручивать гайки. Вводилась паспортная система, продукты стали выдавать только по карточкам, одежда — по специальным талонам. Отец как технический директор завода получил «рабочую» карточку, мы с мамой — «иждивенческие». Но то, что выдавалось, означало жизнь впроголодь. Вскоре открылись «торгсины» — торговля с иностранцами. На деле то была попытка выкачать у населения сохранившиеся драгоценности. У людей не было выбора — либо голодать, либо отдать государству в обмен на масло, сгущенное молоко, белый хлеб все, что уцелело в годы гражданской войны или было приобретено в период нэпа. Мама отнесла в «Торгсин» последнюю память о своих бабушке и дедушке, а заодно и несколько царских золотых десяток, которые отец купил за червонцы для зубных коронок. Снова, как в гражданскую войну, наступал голод.
В конце мая наш класс сдал выпускные экзамены, а в сентябре 1930 года я должен был начинать работу на заводе «Большевик». Мои детские увлечения в цехах этого завода дали мне некоторые производственные навыки. Меня зачислили младшим электромонтером с окладом 40 рублей в месяц и с «рабочей» хлебной карточкой. На «Большевике» отнеслись ко мне приветливо. Многие знали моего отца, а кое-кто помнил и мальчика, его сына, проводившего целые дни в модельном и литейном цехах. Завод реконструировался. Трансмиссии, приводные ремни и шкивы заменялись электромоторами. Новые американские станки с надписью «Цинциннати» имели встроенные двигатели. Но на предприятии своими силами модернизировались и старые агрегаты. Был создан специальный цех, где изготовлялись генераторы и моторы. Катушки мотали в основном женщины, мужчины собирали и устанавливали двигатели, а мне поручили изготовлять щетки для коллекторов. Из большого куска спрессованного графита надо было выпилить ножовкой кубики по заданному размеру. Потом, путем гальванизации, нарастить на одном конце медный слой и прикрепить клеммы для проводов. Работа мне нравилась, но к концу смены меня покрывала графитовая пыль, делая похожим на негра. Как я ни старался отмыться, графит въедался в брови и ресницы. Дома меня прозвали трубочистом. Чтобы попасть к семи на работу, приходилось вставать в четыре утра. С началом пятилетки транспорт, как, впрочем, и все городское хозяйство, разладился. Трамваи ходили нерегулярно, и в вагон не всегда удавалось протиснуться. Люди висели на ступеньках, на заднем буфере. Словом, на трамвай было мало надежды. Большей частью я шел пешком, а расстояние от нашего дома — километров семь. Летом, когда рано светало, было полегче. Но зимой, в темноте, тащиться по заснеженным улицам ох как не хотелось! Особенно тяжело вспоминать зиму 1931/32 года. Костлявая рука голода душила уже и горожан. В Киев стекались все новые толпы беженцев. Их время от времени куда-то вывозили, но скоро снова появлялись группки изможденных крестьян — мужчины, женщины, дети, старики. Обмотанные рваным тряпьем, уже исходившие Украину вдоль и поперек, они искали последнего прибежища в некогда богатом и хлебосольном городе. Теперь им тут никто не мог помочь. Чтобы скоротать путь, я спускался от оживленной когда-то, но теперь мрачной Лютеранской улицы, переименованной в улицу Энгельса, по крутой тропинке прямо к Бессарабскому рынку. Он был заколочен, поскольку никаких продуктов никто не привозил. Но вокруг рынка всегда ютились скитальцы. Никогда не забуду, как мне приходилось переступать через замерзшие и припорошенные снегом трупы этих несчастных. К утру их убирала милиция. Но в ранние часы, когда я шел на завод, эти скорбные холмики из закоченевших человеческих тел и тряпья вселяли ужас…»
Продолжение следует.
Боже, як написано. Що написано... І це все було з нашими батьками. А потім діти тих, хто вижили напишуть про своє щасливе дитинство у СРСР, щасливі 60-70, що було лише такою ж передишкою, як і НЕП.
Школа радянського лицемірства