«Стихи Василь посылал в письмах, записывая их сплошной строкой»
Удивительно, но именно такое возвращение предвидел Василь Стус в своем предсмертном стихотворении: «А проте: ми ще повернемось бодай — ногами вперед, але: не мертвi, але: не переможенi, але: безсмертнi».
— Заметьте, он написал «ми повернемось», — говорит бывший политзаключенный, правозащитник Василий Овсиенко. — Это символично. Стус не захотел возвращаться один. В Киев они прибыли вместе, и всем троим посмертно воздали почести. О ком-то знали и знают больше, о ком-то — меньше, но перед Богом их заслуга одинакова.
С Василием Овсиенко мы беседуем у него дома. На столе, рядом с книгами и записями — связка массивных стальных ключей.
— Это «рабочий инструмент» тюремных надзирателей колонии особого режима, где я отбывал свой третий срок, — объясняет Василий Васильевич. — Ключи нашел в одной из камер тюрьмы, уже пустой и полуразрушенной, в 1989 году. Тогда я ездил на Урал в составе группы, занимавшейся перезахоронением Тихого, Литвина и Стуса. Вот этот ключ номер три, очевидно, от третьего карцера, откуда Стус живым уже не вышел…
— Вам ведь довелось познакомиться со Стусом не на воле, а в зоне?
— Да, мы встретились в Мордовии. Сперва видел его лишь издалека. Василя с другими «нарушителями режима» несколько раз привозили в наш карцер (он был один на три зоны). По четвергам карцерников вели в баню мимо нашего барака. Их можно было окликнуть, помахать рукой. «Кто из них Стус?» — однажды спросил меня сосед по бараку — литовец. «Вон тот, — говорю, — высокий, худой… А почему вы интересуетесь Стусом?» Оказалось, что в соседней Барашевской зоне умер литовский партизан «25-летник» Клеманскис. И Василь Стус предложил почтить его память. На вечерней поверке, когда назвали фамилию покойного, заключенные сняли шапки и минуту молчали. За это Василя отправили в карцер…
А позже мы несколько месяцев находились в одном бараке. «Слава Богу… Я вже за тобою скучив», — первое, что сказал Василь при встрече. «Як то, адже ви мене не знаєте?» — смутился я. Он улыбнулся: «Вирахував рiдну душу». Вчерашний студент, я смотрел на Стуса снизу вверх, почти как на небожителя. Но его доброжелательность почувствовал сразу. Теперь понимаю: это был кредит на мою молодость. Старшие любят младших, часто подбадривают и хвалят их, вспоминая себя в таком возрасте.
В первый же день нашего знакомства я показал Василю куст шиповника и грядку под цветник за старым заброшенным бараком. Я знал, что на этом месте умер Михаил Михайлович Сорока — легендарный политзаключенный, участник украинского подполья. Умер он от сердечного приступа, на руках у Михаила Горыня. Эта грядка словно бы его могила, ведь неизвестно, где он похоронен… Как только потеплело, Василь вскопал грядку. Мы посеяли ноготки, маттиолу, и они так дружно зацвели! Но тут начальству донесли, что украинцы устроили себе святыню (вместе с нами стал ухаживать за цветником и «25-летник» повстанец Иван Чапурда). Однажды, когда мы были на работе в цеху, шиповник выкорчевали, а цветы вытоптали…
Зима 1976 года в лагере была лютой. Голуби и воробьи от стужи падали на лету. Мы подбирали их, отогревали в цеху. Это бесило надзирателей. А старенький Иван Чапурда еще и подкармливал птиц из своего скудного пайка. За что его посадили в карцер на 15 суток, там он заболел и вскоре умер. Это о нем написал Василь Стус в письме к своему сыну Дмитру: что хотел бы жить, как тот дидусь, которому голуби садились на плечи. И о нем же, я уверен, стихи Василя «Коли б ви мали, голуби…»
— Как ему удавалось писать стихи в зоне и передавать их на волю?
— Это счастье, что из Мордовии он еще мог посылать стихи в письмах. Записывал их сплошной строкой и заменял (для цензуры) отдельные слова похожими по звучанию: тюрьма — юрма, Украина — Батькiвщина, колючий дрiт — болючий свiт… Однажды в больнице ему объявили, что его тетрадь со стихами конфискована и уничтожена. В зоне у Михаила Хейфеца (ленинградский филолог сидел за свое предисловие к самиздатовскому сборнику Иосифа Бродского. — Авт.) остался черновик. Что делать? Надо спасать что есть. Хейфец предложил мне с Романом Семенюком поделить рукопись на три части и выучить на память. Сам он не знал украинского языка, но ради Василя выучил!..
А что касается самого процесса творчества… Как Стус создавал свои стихи? Можно сказать, постоянно. И незаметно. В зоне надзиратель в любой момент мог поинтересоваться, что ты пишешь, а то и забрать «на проверку». Поэтому Василь только ЗАПИСЫВАЛ уже готовые стихи, которые оттачивал мысленно. Мозг его работал неустанно. И напряженное, сосредоточенное лицо редко когда смягчалось. Разве что в дружеском кругу. Или во сне, когда выражение лица делалось почти детским.
Родился Василь на Рождество. Рассказывал, что мама побоялась записывать его седьмым января — записала шестым. Однажды при мне он спросил глубоко верующего деда Семена Покутника (Скалича): что значит для человека родиться в такой большой праздник? «Це додаткова ласка Божа, щастя, — сказал дед. — Але кому багато дається, з того багато й стається». Разговор этот был уже на Урале, в Кучинской колонии особого режима, в 1984 году.
«Тюремное начальство его люто ненавидело»
В 1977 году, выйдя на волю, Овсиенко привез домой переписанные в лагере стихи Стуса, перепечатал и оставил на хранение в нескольких местах (самый надежный, казалось бы, тайник подвел — пластиковая банка с рукописью, закопанная в земле, позже так и не нашлась. Но зато сберегся экземпляр, который он передал своему односельчанину). Отправил ссыльному Стусу на Колыму бандероль с сухофруктами и пучком калины. Вскоре Овсиенко снова арестовали и осудили уже по криминальной статье по сфабрикованному делу о сопротивлении милиции. В знак протеста Стус тогда объявил политическую голодовку и отправил телеграмму академику Сахарову. Самого Стуса арестовали в Киеве в мае 1980 года. Как «особо опасному рецидивисту», ранее осужденному за «особо опасные государственные преступления», дали десять лет лагеря особого режима и пять — ссылки. Такой же приговор был вынесен Овсиенко, осужденному в третий раз в 1981 году. Местом встречи стал лагерь в уральском поселке Кучино.
— Когда сидели с Василием в одной, 18-й, камере, — продолжает Василий Овсиенко, — он подшучивал надо мной: «Оце ти маєш три судимостi? Оце ти особливо небезпечний державний злочинець i рецидивiст? Та це жах!» И правда, страшно звучит…
Как-то коршун подбил под нашими окнами воробья и начал потрошить. «Ух ти, гебiст проклятий!» — крикнул Василь в форточку. Слово «гебе» он произносил с нажимом. А всю преступную камарилью называл нежно — «бандочка» (полностью в украинской традиции, у нас даже в гимне поется «ворiженьки»). Тюремное начальство не выдерживало пристального взгляда его темно-каштановых скифских глаз. И… люто ненавидело. Никто в Кучино не сидел в карцерах так часто, как Стус, разве что Март Никлус, эстонский ученый-правозащитник. Но Март был здоровый, выносливый и довольно быстро отходил после карцера или голодовки. А для Василя, после перенесенной им операции, это было смертельно опасно.
— Какой операции?
— Ему еще в 1975 году удалили две трети желудка в ленинградской больнице имени Гааза (единственная в СССР больница, где оперировали заключенных. Зэки называли ее «Газы»). У Василя на зоне в Мордовии было прободение язвы, желудочное кровотечение. Ему тогда долго не оказывали помощь, и он едва не погиб. Но о своей «болячке» не любил говорить. Отшучивался: «Менi в тих «Газах» вшили зекiвський шлунок. Тiльки баланду приймає».
— А что, кроме баланды, входило в рацион заключенных?
— Хлеб, один грамм чая, 23 грамма мяса (или 50 — рыбы), 20 граммов сахара, несколько граммов жира. Качество — как полагается в тюрьме. Был еще «ларек», где разрешалось купить продукты на четыре рубля в месяц. Счастье, если привозили лук или чеснок. А еще раз в год здесь можно было приобрести двести граммов масла. Расходы на питание (22-24 рубля в месяц) оплачивались из зарплаты заключенного. Она составляла примерно 100 рублей, половина из нее отчислялась заведению — как мы говорили, «на колючую проволоку». В карцере же давали кипяток и 450 граммов хлеба, раз в два дня горячую похлебку.
«Останки умершего семье не выдавали, пока не закончится срок заключения»
— Что представлял собой карцер?
— Бетонный «мешок» размером два на два метра. Из мебели — прикованная к полу табуретка, ночью на восемь часов опускали нары, которые днем пристегивались к стене. Из постели — тапочки под голову. Одежда — трусы и майка, куртка и штаны, если лето, зимой — еще и пара белья. Но в любую пору года холод в карцере ледяной. Когда выходишь отсюда через 15 суток, на ветру шатаешься… В последний раз в этот карцер Стуса отправили 28 августа 1985 года.
Обстоятельства смерти поэта окончательно не выяснены.
— 28 августа, уходя в карцер, Василь сказал своему сокамернику Леониду Бородину, что объявляет голодовку, — говорит Василий Овсиенко. — «Какую?» — спросил Бородин. — «До конца». Это означало — до тех пор, пока с него не снимут лживые обвинения: якобы он «в рабочее время лежал на нарах в верхней одежде», а «на замечание гражданина контролера (надзирателя) вступил в пререкания».
Об этом мне рассказывал сам Бородин (он, слава Богу, жив, работает редактором журнала «Москва» на Арбате, 20. Когда бываю в Москве, захожу к нему). Карцеры размещались в отдельном коридоре, оттуда никакой звук до нас не долетал. А вот из рабочих камер, куда карцерников приводили на трудовую смену, можно было что-то услышать. Энн Тарто, забиравший готовую продукцию, слышал, что Василь просит валидол. Это было 2 сентября. Левко Лукьяненко (он ходил на утреннюю смену) несколько дней окликал Василя. И тот отвечал. А утром 4 сентября Стус не отозвался… В тот день в коридорах была какая-то гнетущая тишина. Тюремщики велели Леониду Бородину отдать ложку Василя — так, словно он прекратил голодовку… В ночь на 5 сентября я услышал (у заключенных очень обостряется слух) шум, топот в коридоре и крик надзирателя Новицкого: «Давай нож, нож давай!» Думаю, что тогда они по-злодейски, тайком, выносили тело Василя — чтобы кто-то случайно его не увидел…
— Мир узнал о смерти Василя Стуса уже 5 сентября, — говорит Василий Овсиенко. — А мы, сидевшие рядом, еще не знали, только догадывались и не хотели верить. 5 октября в больнице меня вызвали на беседу к приехавшему из Киева работнику КГБ. И я, как говорят заключенные, взял его «на понт». Стал перечислять умерших в лагере за последнее время: Михаил Курка, Олекса Тихий, Иван Мамчич, Валерий Марченко, Акпер Керимов, Василь Стус… «Ну, Стус, — протянул кагэбист. — Сердце не выдержало. С каждым может случиться». Тут и у меня сердце упало: значит, Василя таки нет в живых.
— Есть версия, что он погиб от удара: надзиратель выдернул стержень, которым крепились нары, и они упали на Стуса.
— Возможно…В любом случае это было уничтожение — такую установку получило лагерное руководство.
— С чем, по-вашему, это было связано?
— Теперь мы знаем, что в конце 1984 года в Торонто (Канада) был создан «Мiжнародний комiтет для осягнення лiтературної нагороди Нобеля Василевi Стусовi в 1986 роцi». Москва же действовала на опережение. Мало было хлопот с Солженицыным, так еще украинский поэт-правозащитник… Нобелевские премии, как известно, присуждаются при жизни. А нет человека — нет проблемы, завещал товарищ Сталин.
— Последняя рукопись Стуса «Птах душi», над которой он работал пять лет, у него в лагере конфисковали. Она утеряна навсегда?
— Боюсь, что эта птица не вырвалась из клетки… Я держал в руках эту общую тетрадь в голубой обложке, сделанную из нескольких ученических тетрадок. Василь дал мне почитать свои новые верлибры. До сих пор не могу простить себе, что не выучил на память ни одного стихотворения. Думал, вот только поправлюсь — и начну (мучился тогда от одышки, сильно болело сердце). Но вскоре нас развели по разным камерам. В последних письмах он писал, что в рукописи было 300 стихов и столько же переводов.
«Якi добрi вiршi (якi лiтнi дощi) менi спадають на голову — на самотi, без запису, без конкрецiй, а так, як вiщий дар (uberlieferung, як кажуть нiмцi), як сяйво жар-птицi!» — признавался он. Стихи словно сами приходили. Это был его взлет. Но… сколько ни обращались сын Стуса Дмитро и вдова Валентина к российским властям, получали один и тот же ответ: при ликвидации учреждения ВС-389/36 вся документация была уничтожена.
— Рукописи, считается, не горят.
— Еще как горят! Помню, когда Марта Никлуса вывозили в Чистопольскую тюрьму, во дворе надзиратель сжигал его бумаги. Довольно так улыбаясь, помешивал цветные иллюстрации: «Красиво горит!»
Михайлина Коцюбинская говорит, что творчество Стуса — это дерево с обрубленной вершиной. От пяти его лет в Кучино осталось только несколько писем (а в письмах из того лагеря стихов уже не пошлешь, как было в Мордовии). И еще текст, который теперь публикуется под названием «З таборового зошита». Его вывезла из лагеря жена заключенного Балиса Гаяускуса — Ирена Гаяускене. На свидании муж передал ей пакетик с текстами, своими и Стуса (они тогда сидели в одной камере). Пакетик тонкий, как спица, ведь бумага была тончайшая. Ирена спрятала его, как полагается. Приехав в Москву, отдала знакомым диссидентам…
Утром, восьмого декабря 1987 года ( я был уже на бескамерном режиме), увидел, что на зону надвигается туча надзирателей. А при мне было стихотворение Киплинга «If» («Якщо»), переведенное Стусом. Чтоб его не отобрали, быстро зашел за угол возле входа в баню, засунул листок под рубероид теплотрассы. В тот день в зоне провели «генеральный шмон». И нас, 18 «особо опасных рецидивистов», вывезли в другую зону, за 70 километров, на станцию Всехсвятская.
— Почему?
— В тот день Горбачев встречался в Рейкьявике с Рейганом. На Западе часто звучала информация о «лагере смерти Кучино» для политзаключенных. И ему нужно было оправдаться хотя бы на один день: «А их в Кучино уже нет».
31 августа 1989 года я, уже будучи на свободе, побывал в зоне. Вспомнил о стихотворении, засунул руку под рубероид и… достал листок. Вот он (показывает), текст немного расплылся, но прочитать можно… В те дни наша первая экспедиция в Кучино собиралась перевезти в Украину останки Тихого, Литвина и Стуса.
История этого перезахоронения почти мистическая. С одной стороны, шло колоссальное сопротивление со стороны местной власти, КГБ, милиции… С другой — приходила помощь от совершенно посторонних людей, ничего не знавших об украинских правозащитниках. «Возникало ощущение, что тебя защищают и поддерживают некие силы. И благодаря им исчезает страх, происходит удивительное стечение обстоятельств», — признавался Дмитро Стус.
— Это чудо, что в Киеве состоялось перезахоронение «особо опасных государственных преступников», — говорит Василий Овсиенко. — По действующему в 1989 году законодательству останки умершего заключенного семье не выдавали для захоронения на родине, пока не закончится тюремный срок. Ни у Стуса, ни у Литвина, ни у Тихого этот срок к тому времени не истек. Стус из своих сорока семи лет был в неволе 12, осужден на 23. Литвин прожил 49 лет, а осужден был на 43 (отбыл 22). Тихий осужден на 22 года, отсидел 14… Никто из них официально еще не был реабилитирован. Но вмешались внешние силы… Во время первой экспедиции перезахоронение осуществить не удалось. Накануне выезда пришла телеграмма от начальника отдела коммунального хозяйства Чусовского района, что перезахоронение запрещено «в связи с ухудшением санитарно-эпидемиологической обстановки в районе». Мы потом узнавали: никакой эпидемии в Чусовом не было.
Съемочная группа во главе с режиссером Станиславом Чернилевским, работавшим над полнометражным фильмом о Василе Стусе, провела тогда съемки в помещении бывшей тюрьмы, в карцере, на могилах Литвина и Стуса, где стояли лишь колышки с табличками, на которой выбиты не имена, а цифры — 7 и 9.
Вторая экспедиция была уже в ноябре 1989 года. Мы заручились письмами от всевозможных инстанций. И тем не менее провокации происходили на каждом шагу. Так, местного жителя — водителя грузовика Валерия Сидорова, который должен был привезти цинковые гробы из Перми в Чусовое на кладбище, а затем доставить их в аэропорт, обвинили в том, что он по дороге… сбил мальчика (правда, потом извинились за «ошибку»). Три колеса в машине были пробиты сбоку ударами шила. От нас требовали все новые справки, говорили, что на государственном уровне решается вопрос о перезахоронении Стуса в Канаде(!). И все-таки 17 ноября мы были на кладбище. В 19.30 подняли гроб Стуса. Сняли крышку. Дмитро сказал: «Це тато…»
Позже сын Василя Стуса напишет: «На меня смотрело почерневшее, но — фантастика! — не тронуто печатью распада, такое родное лицо отца… Прямо перед лицом, прикрывая выпуклый кадык, лежал перевернутый ботинок, подошва которого «просила каши». Я отчетливо представил, как кто-то из государственных служак-надзирателей, которые закапывали отца, чтобы не дать нам в 1985-м с ним попрощаться, перед забиванием крышки гроба кинул тот ботинок — куда попадет — на отцовское тело…»
— По сей день, — говорит Василий Овсиенко, — я благодарен людям, которые бескорыстно помогали нам в той поездке. Это уже упоминавшийся Валерий Сидоров, редактор районной газеты Юрий Одесских, директор Чусовской типографии Александр Михайлов, журналисты Николай Гусев и Юрий Беликов… Мы все-таки успели вылететь из Перми субботним рейсом. В Киеве нас ждали в воскресенье.
…В тот воскресный день мама Василя Стуса, Елена Яковлевна Стус, в Киев не приехала — была уже очень слаба.
— Я навестил ее вскоре после освобождения, — вспоминает Василий Овсиенко. — К дому на улице Чувашской в Донецке шел, как по раскаленным углям. Будто явился с того света. И чувствовал вину — сам жив, а Василя уже нет. Мама была во дворе. Когда узнала, откуда я, заплакала, пошла в сад. Вернувшись, говорит: «Оце як трохи забуду про сво? горе, то зараз хтось приходить та й нагада?». Немного успокоившись, рассказала, как сын однажды попросил повести его в церковь. Пошли в воскресенье. А по дороге увидели: какая-то старушка несет мешок картошки. Василь взялся ей помогать. Так они тогда на службу Божью и не попали…
Добавить комментарий