Мирон Семенович Петровский ( 1932 р.) — литературовед. Родился в Одессе, в раннем детстве переехал с семьей в Киев. Закончил филологический факультет Киевского университета. В центре его интересов — мастера литературы и художники, чья творческая биография связана с Киевом, а также периферийные области городской культуры: детская литература, романс, кабаре, анекдот. Автор многочисленных статей и книг «Книга о Корнее Чуковском» (1966), «Музыка экрана» (1966), «Книги нашего детства» (1986), «Городу и миру» (1990), «Мастер и город. Киевские контексты Михаила Булгакова» (2001). Знаток, ценитель и поэт города, в котором живет.
Это неоконченное интервью. Мы обязательно продолжим разговор с Мироном Семеновичем.
— Что вас связывает с Киевом?
— Ничего, кроме всей жизни. Я хоть и не родился в городе, но попал в него двухлетним, и, следовательно, к сознанию мира, жизни и самого себя проснулся уже здесь, никаким другим себя просто не мыслю. Случайность биографии обернулась судьбой. У психологов есть такой термин — «импринтинг», буквально «впечатанность»: это когда живое существо впервые открывает глаза — и то, что оно видит, становится первой и оглушительной картиной мира на все время существования. Я впервые открыл глаза на мир в Киеве, и Киев стал для меня, если говорить очень громкими словами, отечеством в материально ощутимом смысле слова. Вся жизнь прошла здесь. Беды города были моими личными бедами. Здесь мои дети родились, здесь мои родители похоронены, и я хотел бы, чтобы и для меня нашлось место в этой земле — может быть, оно будет не пусто для моих детей.
— Что вы увидели первым после того, как открыли глаза?
— Дом и двор. Мое детство прошло на Лютеранской — она тогда называлась Энгельса. Лютеранская, вы знаете, — крутая улица. У нас был двор такой… Вот сейчас в парках стоят топологические игрушки для детей — на минимуме пространства максимум переходов с какими-то рукавами, неожиданными поворотами, углублениями, возвышениями… Наш двор был такой игрушкой. Часть его была пяти-, а другая часть — семиэтажной. С нашего двора на второй этаж соседнего дома вели мостки. Вокруг дома шла галерея, за домом — трехэтажные дровяные сараи по откосу, который уходил к дому врача. Просто как корабль с трапами, причаленный к холму… Этот двор был будто нарочно создан для детских игр. Когда мы попали в эвакуацию, я мечтал вернуться и просил отца, чтобы он после госпиталя взял работу в Киеве. Мы вернулись в 1948 году, я шел через разваленный Крещатик… Прямо попасть на Лютеранскую было невозможно, надо было идти через Николаевскую — нынешнюю Городецкого — мимо разрушенного цирка, полуразрушенного Пассажа.
— Двор уцелел?
— Да. Дом выгорел, его коробка стояла пустая, закопченная, но на пятом этаже на нашем балконе виднелась койка — металлическая, как в больницах — на которой мы с братом грелись на солнышке; увы, попасть туда было уже нельзя. Я этот двор знал до мельчайших подробностей, мог по памяти рассказать всю мозаику гальки, закатанной в асфальт — и пребывал в некоторой растерянности. Вроде бы все то же — а узнавания нет. Не понимая, в чем дело, от огорчения сел на уцелевшую лавочку в уголке, закурил — а мне уже было 16 лет, как все серьезные люди, курил, конечно, «Приму», — поднял голову — и вдруг все стало на свои места.
— Каким образом?
— Я понял, что покидал двор низкорослым девятилетним мальчиком, но за это время жутко вымахал и ракурс переменился. А когда сел — вернулась точка зрения, с которой я видел двор в детстве… Вы же понимаете, что иногда для сознания человеческого мира играют огромную роль какие-то вроде незначительные вещи. Я тогда понял, что очень многое зависит от выбора точки зрения и что мне предстоит всю жизнь смотреть на мир глазами мальчика с Лютеранской.
— Среди таких незначительных деталей огромную роль, по-моему, играют запахи. Как пахнул тогдашний Киев?
— О запахах я могу рассказывать бесконечно. У меня к ним несколько обостренное отношение, поэтому родные запахи были для меня обволакивающим событием. Даже, извините, помойка на заднем дворе благоухала чем-то таким родным… Хотелось все время пребывать в атмосфере этого двора с его запахом дровяного склада из подвала, с запахом табака, который шел из нижнего окна — там жил курильщик, не помню, как его звали… Запах тепла от голландской печки… Так что не дразните вопросом о запахах…
— Вы, очевидно, помните советский город еще 40-х годов и видите Киев сегодняшний. В чью пользу может быть сравнение?
— Послевоенный Киев едва ли набирал 500-700 своих довоенных тысяч населения. Сейчас, насколько я слышал, далеко ушел за три миллиона. То есть население выросло в четыре-пять раз. Откуда такой прирост? Это люди, которые наполняли Киев, приезжая из своих местечек, сел, поселков. То есть город выкачивал в основном сельское население. Психология сельского и психология городского жителя весьма серьезно отличаются. Сельский житель, попадая в город со своей сельской моральностью, со своим представлением о мире, видел, что здесь живут иначе. И произошло, помимо прочего, вот что: существование по другим нормам воспринималось как отсутствие всякой нормы. В результате образовался огромный слой, как говорил Булгаков, сбитого с винта населения, утратившего связь со своей прежней сельской моральностью и не приобретшего городскую — то, что социологи называют маргинальной массой. Эта проблема маргинализации, если сослаться на литературные примеры, с жуткой силой воплощена у Булгакова в «Собачьем сердце». Шариков — характернейший пример человека, выбитого из одной социальной колеи и не понимающего другие нормы. Или Присыпкин у Маяковского: «Он был монтером Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан». А если учесть, что эти маргиналы не только шли работать электромонтерами, слесарями или милиционерами, но и делали карьеру партийных и советских руководителей, то их сознание становилось в свою очередь определяющим фактором городской жизни. И это, надо сказать, произошло не только с Киевом. В том же Ленинграде-Петербурге отселили всю интеллигенцию и людей, принадлежавших к привилегированным сословиям, а на их место пришли другие, что не успевали и не могли усвоить условия городского существования… Но в Киеве это проявилось очень остро. Сначала особенности советской национальной и социальной политики, которая вымывала структурирующие элементы из городской жизни, потом война, которая вымела из Киева более половины населения, а на их место хлынули люди без городской традиции. Отрыв от традиции очень многое определил в послевоенные годы, которые, я считаю, длятся до сих пор, поскольку трагизм этой судьбы ощущаю очень остро. Приток не собственно городского населения превышал темпы цивилизационного процесса. Да и социальные условия, как вы понимаете, не очень способствовали… Кстати, вот один из любопытных примеров того, как маргинализация влияет на условия городского существования. Наша милиция процентов не знаю на сколько, но, думаю, не менее чем на 90, набирается из сельских парней. Понимаете, какая ситуация? Сельские парни поставлены охранять покой довольно чуждых им по духу, по развитию, по ориентациям городских людей. Возникает неосознанный социальный конфликт, и тогда милиция начинает при советской власти обслуживать партийную верхушку, а не граждан, а при национально-демократическом устройстве она с неизбежностью становится обслугой богачей. Так или иначе, мы живем не совсем в том Киеве в смысле непрерывности развития. Но отсутствие непрерывности развития — это вообще трагедия нашей истории, которую каждый раз приходится начинать сначала. Вот это, как мне кажется, одно из самых важных обстоятельств, сформировавших характер городской жизни.
— Но и сам Киев много лет был, про сути, столицей провинции…
— Да, в моих представлениях это достаточно точная формулировка. Он был столицей наместничества. Это можно проследить даже по такой, казалось бы, внешней черте городской жизни, как архитектура и сооружение памятников. Взять так называемую Арку Дружбы Народов, стоящую в парке за Филармонией. Сооружение в строительно-архитектурном смысле очень недурное. Арка как радуга, чистая форма дуги из титана — это очень неплохо, вкусно, я бы сказал. Но в чем функция арки? Арка — это символические ворота. Ее функция в том, чтобы под ней проходили и проезжали. Думаю, что у архитектора был замысел создать парадный въезд в город. Въезд, вход — серьезное культурное понятие, более вход в город через такую триумфальную, замечательную арку. Но киевский тетрарх — я продолжаю вашу метафору наместничества — велел втиснуть эту арку в парк, где никакого движения быть не может. Воля тетрарха, понимаете? Градостроители планировали для одной цели, а он вопреки всем разумным доводам велел поставить — и все! Когда ее поставили, выяснилось, что она выглядит как дыра, что там чего-то не хватает. И тогда придумали дополнительную скульптуру, в центр втиснули плохой вариант «Рабочего и колхозницы», чтобы как-то заполнить эту пустоту. Так что для меня это сооружение превратилось в символ своеволия тетрарха, в абсолютный знак наместничества.
— А как сейчас? Осознал ли Киев свой статус столицы государства?
— Мне кажется, что наиболее ярко осознание себя городом как некой социальной, гуманитарной общности проявилось в событии, не совсем правильно называемом оранжевой революцией. Миллион граждан вышел на площадь, чтобы заявить о себе и своих интересах — причем, заметьте, когда мы говорим о гражданах, мы прежде всего апеллируем к слову «город», потому что граждане — прежде всего жители города, «городяни». Это событие, мне кажется, было наиболее ярким проявлением осознания себя горожанами именно как горожан, граждан как граждан. Хотя не совсем согласен с названием оранжевая революция. Ведь слово «революция» связано с желанием переменить власть и закон. А горожане вышли на площадь для того, чтобы защитить закон и сохранить власть.
— Именно сохранить?
— Ведь тогда президента хитростью и всем прочим пытались нам назначить, передать по наследству, вместо избираемой власти предложили назначаемую. И горожане вышли не для того, чтобы свергать власть и закон, а для того, чтобы защитить закон и сохранить избираемую власть. Слово «революция» здесь не годится, его просто по романтической традиции прикрепили. У социологов есть термин «консервативная революция», то есть революция, направленная не на разрушения и изменения, а на сохранение и продолжение, он здесь, пожалуй, более уместен. Но в общем это было, конечно, проявление высокого самосознания граждан как граждан, горожан как горожан в защиту интересов своих и своего города, своего государства.
— Стал ли в результате этого Киев по-настоящему свободным городом?
— Я не знаю, можно ли назвать Киев свободным городом, но мои друзья из России — москвичи, петербуржцы, приезжая сюда, дружно отмечают это. Удивляются демократическим возможностям Киева, нестесненности отношений, непрерывной фестивальной атмосфере, царящей здесь. Я изнутри, да еще со своего Левого берега, этого как-то не вижу, но, очевидно, с их точки зрения — мы говорили с вами о точке зрения! — это выглядит так. Значит, они этого лишены, если так резко и мгновенно это замечают.
— А каков в целом характер Киева — консервативный, буржуазный, может быть, даже мещанский?
— Ваш вопрос подталкивает к тому, чтобы ответить в той же системе понятий. Если очень кратко, то Киев скорее город младобуржуазный. Его нынешние проблемы мне представляются вполне укладывающимися в такое обозначение. Меня в разговоре один москвич спросил: «Не понимаю, у вас происходит обнищание населения или обогащение?». Я ответил: «Одновременно и то, и другое». Весь комплекс проблем нынешнего Киева порожден тем, что мы переживаем период раннего дикого капитализма с его неслыханной жестокостью в борьбе за власть и деньги, с чудовищным ростом неистового эгоизма элит, с роскошными автомобилями, на которых европейцы и американцы и ездить-то стесняются и, попадая в Киев, удивляются количеству даже не дорогих, а драгоценных авто. С другой стороны, огромное количество беспризорных и бездомных детей. Мне кажется, это все связано с таким переходным состоянием. Куда оно перейдет — можно только гадать. Но это не проблемы мещанского города, как вы провоцирующим образом спросили…
— Просто вспомнилось, что кто-то ранее отметил, что на последних выборах градоначальника победил киевский мещанин, а также — классическое, чеховское, из «Чайки», когда Аркадина в сердцах бросает Треплеву, что он «по паспорту — киевский мещанин».
— Один мой коллега этому выражению даже посвятил специальное историко-литературно-социальное исследование. Тогда это слово имело очень особый, специфический смысл, а у Чехова с его изумительным, тончайшим социальным инстинктом оно было выражением пронзительной точности. Потому что воронежский или екатеринославский мещанин были для него уже другими явлениями. Но нынешний Киев — раннекапиталистический город.
— История и раньше бывала немилосердна…
— Мы говорили с вами, что в трагической истории Украины непрерывно приходилось все начинать сначала. Даже Киев, в котором мы живем, очень условно может быть назван тем же городом, в котором княжили Ярослав и Владимир. На момент татарского нашествия середины ХI—II века Киев зашкаливал за сто тысяч, что по тем временам было размерами мирового города, а потом, на протяжении более чем 400 лет — неизвестно ни об одном каменном памятнике. Это означает, что город был стерт, превратился в поселение другого типа, полусельское. В пушкинские времена в Киеве едва ли было 30—40 тысяч населения. Город начался снова где-то уже после реформ 1860 х годов, когда было введено свеклосеяние и сахароварение, и на этой, так сказать, сладкой жизни вырастал новый Киев. Заметьте, то, что мы называем старым Киевом, за исключением древних памятников — это сооружения 1870—1910-х годов. Потом революция и гражданская война снова его прекратили, началась история так называемого социалистического Киева, которая обернулась особенно трагическими последствиями — после перевода столицы из Харькова в 1934 году начали рубить Киев под корень. За 1934—1936 годы было уничтожено больше памятников первоначального, древнего Киева, чем за предыдущую тысячу лет, включая татарское нашествие. Мы как-то даже не отдаем себе отчета в этом. За два года стерли самые ценные его сооружения. Может быть, я излишне субъективен, но для меня это чудовищное преступление стоит наравне с геноцидом крестьянства. Ведь, понимаете, город — специфическое образование. Я бы так сказал: село — это парное молоко. Оно всегда свежее. А город как сгущенка в банке. Это концентрат, созданный для хранения. Село на протяжении столетий остается таким, каким оно есть и было. Город накапливает историю. Создает, накапливает и хранит. Это как консервы, которые сохраняют время. Бытует расхожее представление об архитектуре как застывшей музыке. При всем уважении к Гете, автору этой романтической метафоры, я не считаю ее верной. На самом деле город — это не застывшая музыка, а овеществленное время. Время, превращенное в материал. Это и есть культурный смысл города. И город, движущийся в своем развитии вперед — потому что кроме сохранения, есть еще и развитие — на своих исходных памятниках держится, как корабль на якорях. Если их отрубают, корабль превращается в «Летучего голландца», который блуждает по морям и океанам вне времени, вне человеческих смыслов. Вот сейчас город восстановил свои исторические памятники. Мы понимаем, что это уже не памятники, а памятники памятникам, вторая степень, но все равно, тем самым город как бы хотел сказать, что у него есть прошлое, история, что он продолжается, что он не без корней. Но ведь одновременно с этим происходит ужасное уничтожение других, быть может, менее высокопарных памятников и какая-то просто ошалелая застройка — по сути, исторический центр уже не существует, он уже только в литературе, но не в натуре. При советской власти безумное разрушение проводила власть, перед которой были бессильны даже большие деньги. Сейчас разрушают в погоне за деньгами настолько большими, что перед ними бессильна даже власть. Опять- таки, в качестве крошечного примера: Ющенко, когда шел на выборы, обещал, что первым делом он эту застройку на Январского восстания, ныне Мазепы, которая нависает и над Днепром, и над Верховной Радой, либо совсем уберет, либо понизит. Забыли, все, об этом даже речи нет. Потому что перед теми деньгами, что там крутятся, даже власть Президента пасует. Вот что такое дикий первоначальный капитализм с его антикультурной сущностью. Этим историческим экскурсом я хотел показать, как в истории Киева все время приходилось начинать сначала, каждый раз мучительно восстанавливать связь с историей.
— Давайте поговорим о том, что еще сохранилось. Каковы ваши любимые места и маршруты?
— Есть несколько дорогих для меня мест. Прежде всего, район, где прошло детство — между Лютеранской и нынешней улицей Городецкого, особенно площадь возле театра имени Франко. Она находится в самом центре города и, в то же время, дает рекреационный эффект, ощущение соразмерности человека с застройкой и ландшафтом. Ее необширность, уютность, связанные с памятью детства — очень дороги. Для меня это как курортная зона. Я часто туда хожу, когда нуждаюсь в разрядке, когда нужно от одной тяжелой работы перейти к другой тяжелой работе. Для меня в этом месте есть что-то исповедальное — вот как человек идет на исповедь от грехов очиститься, так и я туда хожу. Очень люблю, условно говоря, булгаковский маршрут — Владимирскую от университета до Андреевского спуска и далее до Подола. Я воспринимаю эту улицу не столько как место действия, по которому бегает взад-вперед мечущийся герой знаменитого романа, сколько как своего рода исторический проспект, на котором особенно хорошо прослеживается время.
— Почему именно проспект?
— Давайте будем двигаться не так, как я сейчас сказал, а наоборот, снизу вверх, начиная с Гончаров-Кожемяк, где на моей памяти были еще постройки из камыша, обмазанного глиной. Потом застройка конца XIX века, — особнячки, домики Андреевского спуска, потом здание нынешнего главного телеграфа, такое ренессансное, потом жилые дома начала ХХ века, потом древняя София и присутственные места в стиле полицейского классицизма конца XIX века, и так до классицистского университета. То есть на этом маршруте представлены все исторические эпохи — чуть ли не от мазанок до современных построек. Накопление Киевом исторического времени очень хорошо здесь видно; эклектика чудовищная, но познавательная и характерно городская. Поэтому когда я вожу своих гостей, условно говоря, по маршруту булгаковского романа, то я вижу не только это, но еще и работу города, который накапливает время, запечатленное в своих постройках. Там представлены почти десять столетий истории с выходами в еще более глубокую древность. Поэтому для меня это своего рода исторический проспект, о котором мечтал Гоголь: можно провести человека по улице и показать ему все эпохи, все стили. Движешься сквозь пространство, как сквозь время. Мне душевно это очень необходимо.
— Как же соотносится эта зафиксированная история с ландшафтом города?
— К сожалению, Киев в своем историческом развитии не очень хорошо использовал да р, который ему достался. Застраиваясь, город съел ландшафт. Киев в литературе иногда называли вторым Иерусалимом — тот тоже на холмах и на оврагах. Но там застройку осуществляют только на вершинах холмов, что подчеркивает сохраненный ландшафт. Киев застраивали сплошь, и застройка съела ландшафт. Это уже непоправимо. Например, Большая Житомирская идет по краю оврага. Но строители совершили ошибку, застроив правую часть, если идти от центра. Мы не видим, что движемся по краю оврага. Мне кажется, в свое время была допущена оплошность, и застройка стала скрывать связь города с его ландшафтом. Представляете себе, если бы двигаясь по Большой Житомирской, мы бы видели, что движемся по краю оврага и нам открывались бы прекрасные архитектурные и природные виды? Правда, эту ошибку сейчас пытаются немного исправить созданием аллеи над Кожемяками. Но все-таки Киев еще виден и в его чисто визуальном, зрительном понимании, и, наверное, в символическом — я имею в виду те семь холмов, на которых должен располагаться Вечный город.
— Если говорить о символах или метафорах, то какой символ, по-вашему, наиболее ярко характеризует Киев?
— Когда ко мне приезжают гости из других городов или стран, я их, естественно, вожу по городу, и среди прочего мы идем к Софии. Мысль о том, что София сохранилась чудом, что она была предназначена к взрыву, как Михайловский собор, приводит меня в ужас. Это как страшный сон… Вы знаете, что София дошла до нас не в первоначальном виде — изначально все киевские храмы были византийского устройства, работали чистыми геометрическими формами — куб, барабан и полусфера, и были гораздо ближе к конструктивизму ХХ века, чем более поздние постройки. Потом они были бароккизированы и в таком барочном виде дошли до нас. По-видимому, первоначально София не была оштукатурена. И сейчас в этой штукатурке оставлены так называемые ревизии — чтобы можно было посмотреть на камень, из которого София сделана. И там виден древний, тонкий, сантиметра четыре в толщину и очень произвольной длины кирпич — плинфа. Но по ширине он точно такой же, как современные кирпичи. Более того. Если взять кирпичи из московского Кремля, из индийских пагод, из других построек древнего мира — они могут быть из глины, из самана, из камня, различаться по толщине и длине, но ширина будет у всех одинакова. Сегодня есть понятие мирового стандарта. Скажем, лампочка, выкрученная из патрона в Нью-Йорке, спокойно входит в патрон в Киеве. Но в ту пору, когда строилась София, об этом не было даже представления. Тем не менее, исторический стандарт кирпича существует. Если из построек разных эпох вынуть некоторое количество кирпичей, то можно сложить стену, однородную по толщине. Возникает вопрос: каким образом люди догадались сделать так?
— И каким же?
— Человеческая рука! Рствор человеческой ладони везде одинаков — что в Древнем Египте, что у индейцев в Америке, что у индусов, что у японцев. Необходимость этого захвата создала мировой стандарт. Вы понимаете, как здорово? Культурное созидающее усилие человечества буквально было засвидетельствовано раствором человеческой руки, отразившимся в строительном бруске. А уже что мы строим этим бруском — это наше национальное, локальное усилие. Получается, что понятие единства человечества было проявлено человеческой рукой задолго до того, как люди додумались до этого головой. По-моему, это замечательная метафора соотношения общечеловечского и национального. Но это и метафора Киева.
Прочитал с удовольствием, спасибо.