Да и холстов не слишком много. В Украине почти не осталось: несколько в частных коллекциях, при общем числе более 250. Так и на выставке к десятилетию смерти Олега Голосия в Национальном художественном музее Украины в Киеве: все привезла московская галерея “Риджина”, в Музее недостало площадей, смогли повесить только два десятка в трех залах.


Богатый, голый. Переполнен образами, но защититься нечем. Любой сон как слон оставляет отпечаток колоссальный. Мазок широкий, мерцающий, свободный: им написаны лучшие картины. На картинах живут люди (эти еще и умирают), моря, звери, деревья. Летят светляки с человеческими лицами, оставляя дымные траектории в роскошном карминовом закате: “Хорошо”. “24 определенных сюжета и их кенгуру” – кенгуру скачет, голубой и схематичный на черном, а сюжеты желто-красные, с худою головой и глазастые, играют в гляделки руками и веками – вижу – не вижу, вижу – не вижу, кенгуру – это секрет, который надо сохранить, потому что и у кенгуру на спине голубая маленькая тайна. В “Желтой комнате” время заменено пространством. Двое проживают сразу весь свой сюжет, рвутся навстречу друг другу, расставаясь, в красках желания и тоски. “Да”, трижды повторенная целующаяся пара в разноцветном пейзаже, пейзаж, честно сказать, маловероятный в наших широтах, с сиреневыми пальмами и россыпью мелких светил в подсвеченной изнутри траве, а сверху стражами два круглолицых “маскарона” (он их рисовал целыми сериями, очень смешных). В таком ландшафте или грезить, или порхать светляком.


Наверно, быть художником, настоящим художником, – одно из высочайших наказаний. Голосий был чуток на пределе возможного, за неполные пять лет несколько раз менял стиль, не только по нуждам поиска, но от восприимчивости, в его соседях по арт-сквоту на улице Парижской коммуны (он же “Парком” или Южнорусская волна) невиданной. Многие его картины цветут (именно это слово представляется подходящим) и чуть ли не пахнут, есть почти графика – черно-белые полотна, похожие на стоп-кадры немыслимых ситуаций. В “Матросском клубе” глазастые субтильные морячки танцуют при свечах под медленный патефон: здесь есть еще и мелодия, под стать балу сентиментальных фантомов. “Голова профессора Доуэля”, воплощенный литературный кошмар в двух частях, а не байка советского детства. “Мальчик и девочка в кроватках”, невесомые, потерявшиеся среди преобладающего белого. “Остров” – лишь светлая полоска между темнеющим небом, почти черными пальмами и непроницаемым морем. “Сергей”, черный, высокий и странный человек над съежившейся женской – девчоночьей? – фигуркой, оба отражаются в красном полу. Тревога, жестокая и предгрозовая. Ее все больше в полотнах 1991-92 годов: с каждой картиной Олег становился, казалось, все более беззащитным, в полотно приходило все больше страхов. Таков вроде бы иронический, почти шуточный “Памятник мне” – не очень удачный, схожий с цветным фото. Несколько человек сверху подсматривают за постаментом с бесшабашной фигурой: галстук развевается, руки в карманах, но рука, это нарисовавшая, будто скована и вспоминает что-то уже сделанное. Так и “Летящая лодка”, и “Тройка”, и окутанный ледяной ночью “Поцелуй” – формально совершенные, наполненные движением, но и в то же время застывшие в этой своей четкости, выполненности. И тут же – чудный “Сон о лесе” – человек и кошка на кровати, а кровать непонятно как очутилась на дереве, воздух в этой картине такой, будто действительно видишь сон на излете летнего утра.


Начав описывать его картины, одну за другой, остановиться трудно.


Он часто рисовал сны и пальмы: любил путешествовать. Бежал, не стоит гадать, от чего. Слишком много в нем всего было, а посередине оставаться не умел: или шторм, или роскошный полдень. Или выстрел, или звонкая, головокружительная тишина. Точнее, не умел держать равновесие, а мир ему не шел; не соответствовал. И сейчас, рассказывают об Олеге умно, доверительно, да как-то невпопад, не то, на открытии выставки устраивают зачем-то дискотеку, потому что до сих пор неясно, что же со всем этим делать, со всеми этими зайцами и слонами, кактусами и маскаронами, смертями и автопортретами. С этим коричневым, охристым и бледно-голубым, и белым, и алым, и желтым, с этими запахами и мелодиями, с этим звуком удаляющихся шагов – при том, что земля уже давно закончилась.